Неточные совпадения
Левина уже не поражало теперь, как в первое время его жизни в Москве, что для переезда с Воздвиженки на Сивцев Вражек нужно было запрягать в тяжелую карету пару
сильных лошадей, провезти эту карету по снежному месиву четверть версты и стоять там четыре часа,
заплатив за это пять рублей. Теперь уже это казалось ему натурально.
Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела
сильнее и
сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, — думал я, —
плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».
Только побуждаемые
сильною корыстию жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать в предместье, потому что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и
платили.
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось,
сильный эффект на публику. Тут было столько жалкого, столько страдающего в этом искривленном болью, высохшем чахоточном лице, в этих иссохших, запекшихся кровью губах, в этом хрипло кричащем голосе, в этом
плаче навзрыд, подобном детскому
плачу, в этой доверчивой, детской и вместе с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось, все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось
сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна
заплакала.
«Я —
сильнее, я не позволю себе
плакать среди дороги… и вообще —
плакать. Я не
заплачу, потому что я не способен насиловать себя. Они скрипят зубами, потому что насилуют себя. Именно поэтому они гримасничают. Это очень слабые люди. Во всех и в каждом скрыто нехаевское… Нехаевщина, вот!..»
Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже боялся, что
заплачет от радости и гордости, что вот, наконец, он открыл в себе чувство удивительно
сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное другим.
Звуки не те: не мычанье, не повторение трудных пассажей слышит он.
Сильная рука водила смычком, будто по нервам сердца: звуки послушно
плакали и хохотали, обдавали слушателя точно морской волной, бросали в пучину и вдруг выкидывали на высоту и несли в воздушное пространство.
И вдруг он склонил свою хорошенькую головку мне на плечо и —
заплакал. Мне стало очень, очень его жалко. Правда, он выпил много вина, но он так искренно и так братски со мной говорил и с таким чувством… Вдруг, в это мгновение, с улицы раздался крик и
сильные удары пальцами к нам в окно (тут окна цельные, большие и в первом нижнем этаже, так что можно стучать пальцами с улицы). Это был выведенный Андреев.
Она резко оттолкнула его и
заплакала сильнее.
Я долго не спал, удивленный этой небывалой сценой… Я сознавал, что ссора не имела личного характера. Они спорили, и мать
плакала не от личной обиды, а о том, что было прежде и чего теперь нет: о своей отчизне, где были короли в коронах, гетманы, красивая одежда, какая-то непонятная, но обаятельная «воля», о которой говорили Зборовские, школы, в которых учился Фома из Сандомира… Теперь ничего этого нет. Отняли родичи отца. Они
сильнее. Мать
плачет, потому что это несправедливо… их обидели…
— Да, да! Странные мысли приходят мне в голову… Случайность это или нет, что кровь у нас красная. Видишь ли… когда в голове твоей рождается мысль, когда ты видишь свои сны, от которых, проснувшись, дрожишь и
плачешь, когда человек весь вспыхивает от страсти, — это значит, что кровь бьет из сердца
сильнее и приливает алыми ручьями к мозгу. Ну и она у нас красная…
Чувство жгучей боли и обиды подступило к его горлу; он упал на траву и
заплакал.
Плач этот становился все
сильнее, судорожные рыдания потрясали все его маленькое тело, тем более что какая-то врожденная гордость заставляла его подавлять эту вспышку.
На эшафот ведет лесенка; тут он пред лесенкой вдруг
заплакал, а это был
сильный и мужественный человек, большой злодей, говорят, был.
Произнося последние два стиха, Михалевич чуть не
заплакал; легкие судороги — признак
сильного чувства — пробежали по его широким губам, некрасивое лицо его просветлело.
И бабушка
плакала все
сильней и
сильней. Я
плакал тоже, но и не думал просить прощения.
Мы вошли к Нелли; она лежала, скрыв лицо в подушках, и
плакала. Я стал перед ней на колени, взял ее руки и начал целовать их. Она вырвала у меня руки и зарыдала еще
сильнее. Я не знал, что и говорить. В эту минуту вошел старик Ихменев.
Но в ту же минуту и засмеялась, — и
плакала и смеялась — все вместе. Мне тоже было и смешно и как-то… сладко. Но она ни за что не хотела поднять ко мне голову, и когда я стал было отрывать ее личико от моего плеча, она все крепче приникала к нему и все
сильнее и
сильнее смеялась.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое
сильное телесное движение); раз — всего только раз! — он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не
заплакал…
Рыдания потрясали ее тело, и, задыхаясь, она положила голову на койку у ног Егора. Мать молча
плакала обильными слезами. Она почему-то старалась удержать их, ей хотелось приласкать Людмилу особой,
сильной лаской, хотелось говорить о Егоре хорошими словами любви и печали. Сквозь слезы она смотрела в его опавшее лицо, в глаза, дремотно прикрытые опущенными веками, на губы, темные, застывшие в легкой улыбке. Было тихо и скучно светло…
Она стала искать платок подле себя на диване и вдруг
заплакала еще
сильнее.
Он немедленно объяснил мне, что
плач и рыдания означают мысль о потере Иерусалима и что закон предписывает при этой мысли как можно
сильнее рыдать и бить себя в грудь.
Он снова
заплакал и — еще
сильнее и горше, когда Остап перед смертью крикнул: «Батько! Слышишь ли ты?»
Потом приснилась Людмиле великолепная палата с низкими, грузными сводами, — и толпились в ней нагие,
сильные, прекрасные отроки, — а краше всех был Саша. Она сидела высоко, и нагие отроки перед нею поочередно бичевали друг друга. И когда положили на пол Сашу, головою к Людмиле, и бичевали его, а он звонко смеялся и
плакал, — она хохотала, как иногда хохочут во сне, когда вдруг усиленно забьется сердце, — смеются долго, неудержимо, смехом сомозабвения и смерти…
В трезвенном состоянии Ерлыкин имел
сильное отвращение от хмельного и не мог поднести ко рту рюмки вина без содроганья; но раза четыре в год вдруг получал непреодолимое влеченье ко всему спиртному; пробовали ему не давать, но он делался самым жалким, несчастным и без умолку говорливым существом,
плакал, кланялся в ноги и просил вина; если же и это не помогало, то приходил в неистовство, в бешенство, даже посягал на свою жизнь.
Разумеется, Бельтов сделал Карпу Кондратьичу визит; на другой день Марья Степановна протурила мужа
платить почтение, а через неделю Бельтов получил засаленную записку, с
сильным запахом бараньего тулупа, приобретенным на груди кучера, принесшего ее; содержание ее было следующее...
Калерия. Она это знает; вчера вечером, после разговора с ним, она
плакала, как разочарованное дитя… Да… Издали он казался ей
сильным, смелым, она ожидала, что он внесет в ее пустую жизнь что-то новое, интересное…
Вернувшись домой, Лаптев застал жену в
сильном нервном возбуждении. Происшествие с Федором потрясло ее, и она никак не могла успокоиться. Она не
плакала, но была очень бледна и металась в постели и цепко хваталась холодными пальцами за одеяло, за подушку, за руки мужа. Глаза у нее были большие, испуганные.
Я не ожидал, что эти слова и этот
плач произведут на Орлова такое
сильное впечатление. Он покраснел, беспокойно задвигался в кресле, и на лице его вместо иронии показался тупой, мальчишеский страх.
В бреду шли дни, наполненные страшными рассказами о яростном истреблении людей. Евсею казалось, что дни эти ползут по земле, как чёрные, безглазые чудовища, разбухшие от крови, поглощённой ими, ползут, широко открыв огромные пасти, отравляя воздух душным, солёным запахом. Люди бегут и падают, кричат и
плачут, мешая слёзы с кровью своей, а слепые чудовища уничтожают их, давят старых и молодых, женщин и детей. Их толкает вперёд на истребление жизни владыка её — страх,
сильный, как течение широкой реки.
Капли сначала помогли мне, и дня три хотя я начинал тосковать и
плакать, но в беспамятство не впадал; потом, по привычке ли моей натуры к лекарству, или по усилению болезни, только припадки стали возвращаться чаще и
сильнее прежнего.
Марья Константиновна поцеловала Надежду Федоровну в лоб, перекрестила ее и тихо вышла. Становилось уже темно, и Ольга в кухне зажгла огонь. Продолжая
плакать, Надежда Федоровна пошла в спальню и легла на постель. Ее стала бить
сильная лихорадка. Лежа, она разделась, смяла платье к ногам и свернулась под одеялом клубочком. Ей хотелось пить, и некому было подать.
— Ольга не считала свою любовь преступлением; она знала, хотя всячески старалась усыпить эту мысль, знала, что близок ужасный, кровавый день… и… небо должно было
заплатить ей за будущее — в настоящем; она имела
сильную душу, которая не заботилась о неизбежном, и по крайней мере хотела жить — пока жизнь светла; как она благодарила судьбу за то, что брат ее был далеко; один взор этого непонятного, грозного существа оледенил бы все ее блаженство; — где взял он эту власть?..
Он вломился в разгульную жизнь фабричных девиц, как медведь на пасеку. Вначале эта жизнь, превышая всё, что он слышал о ней, поразила его задорной наготою слов и чувств; всё в ней было развязано, показывалось с вызывающим бесстыдством, об этом бесстыдстве пели и
плакали песни, Зинаида и подруги её называли его — любовь, и было в нем что-то острое, горьковатое, опьяняющее
сильнее вина.
Гончаров, умевший понять и показать нам нашу обломовщину, не мог, однако, не
заплатить дани общему заблуждению, до сих пор столь
сильному в нашем обществе: он решился похоронить обломовщину и сказать ей похвальное надгробное слово.
А он снова бросился на меня, и упали мы оба в грязь, выпачкались, как лягушки. Оказался я много
сильнее его, встал, а он лежит,
плачет, несчастный.
выделывая в то же время мастерские па из французской кадрили. Но дух его, стремящийся к рассеянию, недолго торжествовал над болеющим телом. Ревматизм от
сильного движения разыгрался: учитель повалился на постель и начал первоначально охать, потом стонать и, наконец,
заплакал.
Темнота ночи все
сильнее взвинчивала нервы Славянова, разбитые тяжелым похмельем. Он бил себя в грудь кулаками,
плакал, сморкался в рубашку и, качаясь, точно от зубной боли, взад и вперед на кровати Михаленки, говорил всхлипывающим, тоскливым шепотом...
Я собрал бумаги и тетрадки и пошел к жене. Когда я, чувствуя
сильное утомление и разбитость, прижал обеими руками к груди бумаги и тетради и, проходя через спальню, увидел свои чемоданы, то до меня из-под пола донесся
плач…
Марья, старшая невестка, побледнела, прижалась к печи, и как-то странно было видеть на лице у этой широкоплечей,
сильной, некрасивой женщины выражение испуга. Ее дочь, та самая девочка, которая сидела на печи и казалась равнодушною, вдруг громко
заплакала.
Я, этот
сильный человек, который никогда не
плакал, который никогда ничего не боялся, — я стоял перед нею и дрожал.
В воскресенье утром приезжала его мать и целый час
плакала в мезонине у доктора Шевырева. Петров ее не видал, но в полночь, когда все уже давно спали, с ним сделался припадок. Доктора вызвали из «Вавилона», и, когда он приехал, Петров значительно уже успокоился от присутствия людей и от
сильной дозы морфия, но все еще дрожал всем телом и задыхался. И, задыхаясь, он бегал по комнатам и бранил всех: больницу, прислугу, сиделку, которая спит. На доктора он также накинулся.
Вы приходите к ним на помощь с больницами и школами, но этим не освобождаете их от пут, а, напротив, еще больше порабощаете, так как, внося в их жизнь новые предрассудки, вы увеличиваете число их потребностей, не говоря уже о том, что за мушки и за книжки они должны
платить земству и, значит,
сильнее гнуть спину.
Он снова замолк, и Сашка почувствовал, как задрожала рука, лежавшая на его шее. Все
сильнее дрожала и дергалась она, и чуткое безмолвие ночи внезапно нарушилось всхлипывающим, жалким звуком сдерживаемого
плача. Сашка сурово задвигал бровями и осторожно, чтобы не потревожить тяжелую, дрожащую руку, сковырнул с глаза слезинку. Так странно было видеть, как
плачет большой и старый человек.
— Ой, не бейте меня! Ой, ратуйте! — кричал он, захлебываясь и давясь от
плача. — Ой, ой, ой, господин Файбиш! Милый, дорогой, драгоценный Файбиш! Ой, убивают, ратуйте! Файбиш, вы
сильный, как бог, вы храбрый, как лев! Ой, ой, спасите меня!
Обо всем этом второй актер сообщал с полным равнодушием, медленно покачивая туловище налево и направо. Но Цирельман уже не нуждался в его поддержке. С каждой фразой его голос крепнул и в нем все
сильнее, как рокот металлических струн, трепетала древняя, многовековая библейская скорбь, которая, точно
плач по утерянном Иерусалиме, рыдает с такой неутолимой и горестной силой во всех еврейских молитвах и песнях.
— Платок… потеряла!.. Батька с базара привёз… голубой, с цветками, а я надела — и потеряла. — И
заплакала снова,
сильнее и громче, всхлипывая и стонущим голосом выкликая странное: о-о-о!
В один жаркий июльский день, под вечер, когда по улице гнали городское стадо и весь двор наполнился облаками пыли, вдруг кто-то постучал в калитку. Оленька пошла сама отворять и, как взглянула, так и обомлела: за воротами стоял ветеринар Смирнин, уже седой и в штатском платье. Ей вдруг вспомнилось все, она не удержалась,
заплакала и положила ему голову на грудь, не сказавши ни одного слова, и в
сильном волнении не заметила, как оба потом вошли в дом, как сели чай пить.
Дивится не надивуется на свою «сударыню» Таня… «Замуж волей-охотой идет, а сама с утра до ночи
плачет… Неспроста это, тут дело не чисто — враг-лиходей напустил «притку-присуху»… Не властнá, видно, была сурочить ее тетка Егориха… Враг-лиходей
сильнее ее…»